«Да, конечно. Промахи. Вы с отцом совершили немало промахов». Она уже и сказать это не могла: и без того сказано слишком много, и желчь, не находившаяся свободного места в сердце Далилы, изливалась с ее языка ядом. И даже когда она не могла говорить, эта желчь жгла ее изнутри и рвалась наружу – но зачем лишние слова? Зачем ей отвечать, если в этом ответе не будет никакого смысла?
Отец. Лучше бы ей вовсе не знать, что он был ее отцом. Лучше бы ей никогда не знать, что Джессамина была ее сестрой – тогда все было бы просто. Тогда она была бы иллюстрацией распространенного прежде подобия традиции, продиктованной условиями: дети аристократии дружат с детьми прислуги, и часто эта дружба бывает выгодна и тем, и другим, потому что одни приобретают верных друзей, а другие – положение и надежду на лучшее будущее. Тогда они были бы всего лишь двумя подругами, которые с возрастом прекрасно поняли бы границу, пролегшую между ними. Тогда даже внезапная, резкая, пронзительная, как боль в сердце, разлука не разрушила ее мир до основания. Но она была ребенком и верила в любовь своей сестры – и не в любовь своего отца, потому что слишком редко видела его для этого, но хотя бы в то, что он не захочет от нее избавляться. Тогда это была бы… всего лишь жизнь. Такая, как она есть. Все было бы не так больно, не знай Далила, кем ей приходились император и его дочь Джессамина.
– Тогда я была бы Далилой Колдуин, императорским выблядком, которого все равно никто не потерпел бы на троне, – отчеканила ведьма, глядя на сестру. Ни один мускул не дернулся на ее лице, потому что она не сказала о себе ничего неприятного или неправильного. Она и правда была ублюдком, как ни крути, и от замены этого слова почти нежным по сравнению с ним «бастард» ничего не изменится. – Или ты, дорогая сестричка, тоже думаешь, что, став старше, я попыталась бы отобрать у тебя трон?
Уж скорее вгрызлась бы в горло тому, кто попытался помешать в этом Джессамине. Глаза бы выцарапала безо всяких острых и крепких когтей. Далила умела быть преданной когда-то, и это и правда была собачья преданность. Слепая и глупая. Кому она была преданна теперь, кроме, может быть, Чужого, который все равно ничего не просил? Она махнула рукой.
– Пустое в любом случае. Он бы не признал меня. Ну если только, – она выдавила из себя мучительную ухмылку, – на смертном одре.
Что же, в одном они сходились: страх – это слабость. По крайней мере страх, который не получается обуздать. Далила точно знала, что невозможно не бояться вовсе. Но также она знала и то, что страх можно взять под контроль и не дать ему убить себя. И оставалось лишь посмеяться над собой нынешней: она ведь действительно… не умерла.
– Это удача и умение, сестра. Всего лишь цепочка мизерных совпадений. Цепочка маленьких «если», из которых состоит вся история, но которые уже ничего не значат, потому что эта история не терпит сослагательных наклонений. У… – это имя отдавалось в ней мучительной болью, как будто убийца сестры пронзил клинком и ее, – Дауда был дар от Чужого, и он сумел им воспользоваться. У твоего лорда-защитника этого дара не было. Это – и еще какие-то мелочи, условия, обстоятельства – и мы имеем то, что имеем. Дело не в расположении. Я сама была виновата в том, что позволила себя победить. Соколов же – всего лишь распутный козел. Мне всегда хотелось думать, что Чужой просто считает, что гадливость его характера перевешивает его достоинства.
Она всегда брала все на себя. Если она добилась того, чего хотела – значит, приложила достаточно усилий. Если что-то пошло не так – значит, это она не досмотрела, не додумала, не доработала. Нельзя было доверять ведьмам действительно ответственную задачу – задержать Дауда, не дать ему добраться до поместья Бригморов, по крайней мере, пока для него не будет слишком поздно. Надо было уничтожить его – уничтожить, не слушая просьб ее «сестер», к которым она, друг размягчившись сердцем, решила прислушаться. Сестры. Какое смешное слово. Впрочем, иногда она была к ним мягче даже в собственных мыслях – должна же она была тепло относиться хоть к кому-нибудь в своей жизни. И тогда она не просто играла роль авторитарного, но все же ищущего добра для своих подопечных покровителя – она была такой. Она хотела для них лучшего. Потому что даже ей иногда нужно было отдать немного тепла, которое она тянула из них. Они все боготворили и обожали ее.
– Джессамина, – она тихо рассмеялась, на несколько мгновений оскалив зубы. – Ты только что сказала мне, что знаешь все. Ты не смогла бы меня не узнать, – она прижала к губам костяшки согнутых пальцев, как будто пыталась остудить себя прохладными пальцами, и снова посмотрела в сторону. Она не могла выносить вида мертвой и снова воскресшей сестры слишком долго. Не могла понять своего к ней отношения. А ей нужна была определенность. Отняв пальцы от губ, она покосилась на Джессамину. – Они подвели меня. Это они не дали мне действовать решительно. Они не смогли остановить Дауда. Они позволили случиться этому со мной – мне больше не за что их любить. Некоторые из них были дороги, но никто из них не помешал ему, и он прошел через все поместье, населенное моими «сестрами», и добрался до меня. И больше, здесь, они мне не нужны. Пусть горят.
И все же она должна была действовать сама. Они подвели ее, и пусть теперь выкручиваются сами, если кто-то остался в живых, но Далила четко, даже слишком четко, видела во всем случившемся свою вину. Это была ее слабость и ее ошибка. Нельзя было ни на кого надеяться.
– У тебя в голове достаточно правды, чтобы выбирать. Или чтобы не говорить. Здесь – ты не просто инструмент, а все та же Джессамина Колдуин, которую я знала, но с поправкой на те годы, что я тебя не видела.
«И я буду нападать, если ты меня вынудишь. Потому что такова моя природа». В ней было что-то… животное. Как будто она была не только человеком, но ощущала в себе что-то от собаки с ее преданностью, от певчей птицы, чью песню нельзя изменить, как ни старайся, и от крысы, которую нельзя загонять в угол, если не хочешь, чтобы она вонзила зубы тебе в ногу. Но птичьего в ней было очень мало – гораздо меньше, чем собачьего или крысиного.
Джессамине, должно быть, редко отвечали ударом на прикосновение. Далила снесла немало ударов в своей жизни – немало и нанесла, и чувствовала себя сейчас озлобленной дворнягой, вылетевшей на породистую собаку, которую добрый хозяин не заставлял ни с кем драться, хотя вроде бы и зубы есть, и когти. И ей, дворняге, она в общем-то тоже ничего не сделала, но злоба есть злоба и привычка есть привычка. И, конечно же, еще есть гордость. Она не могла поступить иначе, зная, что сестре известно, как бы она хотела простого… чего? Примирения, разговора? Но не этого.
Выдохнув, она отступила еще на два шага, когда Джессамина отвернулась, чувствуя непреодолимое желание раствориться в Бездне, перенестись подальше отсюда, сбежать и больше никогда не искать тени прошлого в этом месте. Она выравнивала свое дыхание, но продолжала стоять на месте: она не побежит. Не от своей неженки-сестры. Это означало бы признать за собой еще большее поражение. А ей уже хватит поражений. Она провела рукой по волосам, выпрямляя, наконец, спину готовой к нападению или обороне дворняги – пригладила волосы, как будто гладила себя по вздыбленному загривку. Она могла бы извиниться. Сказать, что она не хотела… чего? Она уже сама не сможет сказать себе, чего действительно хочет, а чего нет. Далила со вздохом опустилась там же, где стояла, подобрав под себя ноги: теперь можно не волноваться ни из-за костюма, ни из-за того, как она при этом выглядит. Она не успела еще слишком далеко отойти от того края, с которого едва не сорвалась во время своей истерики в Бездне. Ей нужно было… время. Наверное, время. Возможность прийти в себя.
– Я выберусь отсюда, – тихо и зло произнесла Далила, глядя куда-то мимо сестры. – И первым делом навещу этого ублюдка, если к этому моменту он все еще будет жив.